Сияющая минеральным бессмертьем эмаль, — не лицо, — точно пломба, на корне зубном.
Коли снять, — будет яма, — из шерсти: меж умными мигами глаз, нижней челюстью, двумя ушами.
И — без парика!
Запыленный парик красный отсверк, как на смех, разбрасывает в фешенебельный лондонский штамп — с канде-лябрины: — под бронзой ламп!
— И — каемочка марли!
Танцмейстер, потрепанный и захромавший на обе ноги да, да: вид — гангренозного!
Нагло разинувши рот, снял с корней, точно бонза, под Буддой обряд совершающий, челюсть; ее положил под парик, чтоб она досыхала под лондонским штампом.
Тут — Англия, Франция, с их «друаделом»,
«друаде Ром» —
— «друадемор» —
— а не остров Борнео, — не чащи, в которых макаки, боа, какаду и которые рог носорога ломает.
Здесь все же отель, — где — под зеленоватое зеркало сдавши портфель, котелок, пальто, трость, из передней летит коридором Велес-Непещевич в разблещенных лаках, засунувши руку в карман; в нем — битка.
Уши слушают: точно бутылка огромною пробкою бохает рядом, в двенадцатом:
— Англия!
— Франция!
О, —
«Малакаки, Мандро, Домардэн, доктор
Про, проктор Дри, —
— или Дру —
— друа де мор», —
только визы транзитные на истлевающем листике: паспорта.
Молодо светом играли глаза, нарушающие впечатленье; «ничто», осознавши себя с облегченьем, с огромным, без штампов и виз, упиралося задницей в крепкое американское кресло; открылись вторые глаза, на себе разорвавшие первые, точно сорочку, в прекрасные фоны диванов, прислушиваясь, как в двенадцатом хлопает голосом этот Велес, — вероятно, кидаяся корпусом, черным квадратом; и — пяткою по полу щелкает.
О, суета сует!
О, радость свободы, — не есть или есть, испражняться иль не испражняться, пред блещущими писсуарами! Или, — отщелкнуться дверью с «ноль-ноль», щелком выкинув «занято», с кряхтом согнуться, — затылочной шишкою под потолок, точно кукишем, броситься: в корень вглубиться речений: царя Соломона!
Не бить двумя пальцами дробь; безо всякого страха о губы помазаться пальцами: эта привычка Мандро выдавала; теперь уж привычка не выдаст, когда «Мандро» — выдан.
О, счастье быть телом!
Эпоха притворства, история древних культур, — Вавилона, Египта, Ассирии, Персии, — через которую он, «Фон-Мандро» проходил, свою длинную выкинув руку с сияющим перстнем финифтевым, в пальцы зацапав портфель, чтобы шкурой песца голубою овеять могучие плечи, — прошла! И столетия новых культур отчесал уже он, как «Друа-Домардэн», нанося свой визит этим — Наполеону, Маркизу де-Саду, Филиппу Красивому, — перебегая историей, как коридором по каймам эпох: от блистающих касс до блистающего: писсуара!
Довольно: пора с откровенным комфортом вращаться меж атомами — Гете, Канта, Тиглата-Палассера, — атомами Домардэн!
Не спросят:
— Чьи атомы?
Дела нет, — чьи.
Пусто небо над трубами: разве есть знак пролетающей птицы? Над этой трубой летел дым; били крыльями — галки, вороны: и проверещал раз пропеллером: Сантос-Дюмон; он — Лизаше понравился.
Небо — пустое; никто не отметит, куда улетел: так собравшее ветер в пригоршни, в одежду связавшее воды, пустая иллюзия, —
— Я-
— свои выпустит ветры; вода утечет: в писсуары; и будет — «ничто»!
Все же силился с кресла сойти, точно полураздавленное насекомое, жалко прилипшее к месту раздава.
Скакавшее тело губами писало губернии в странных усилиях передержать ерзы тоненьких, как у караморы, ног, зацеплявшихся, точно крючками параграфа, дергаясь под бронзой лампы; и вывесилось в коридор вопросительным знаком, затылочной шишкой торча в потолок, и лицо, оброненное в грудь, укрывая в муар отворотов визитки. Как плечи, не двигаясь, руки повисли, загнувшись кистями, поддерживая упадающие из визитки манжеты, которые уж не пристегивались.
Но глаза, выражающие величайшую пристальность, — смыслили; и любопытно метнулись в двенадцатый номер, где виделась мебель — небесного цвета.
Лебрейль, в черном платье, стеклярусовом, с разлетевшейся юбкою от голубого дивана, сидела с коленкою задранной, с вытянутой напоказ мускулистою, смуглой, другою ногой в вуалетке чулка-цвет «гренуйль», и показывала равнодушному Тертию кружево бирюзоватых своих панталончиков.
Видя издали кокавшее каблуками сутулое туловище, отвалилась она к Непещевичу, ухо топырившему в сладострастные губы ее; и «Вадим Велемирович», всей геометрией корпуса, слева направо, сломался — к Мандро:
— А танто!
А Лебрейль изощренным мизинчиком — к горлу:
— Ассэ: жюск иси!
И Вадим Велемирович ей, точно пробка захлопавшая.
— Компреансибль!
Геометрией корпуса, — справо налево, — к Мертетеву Тертию.
— Тертий?
И Тертий, рукой захватя эксельбант, пятя грудь, как держа караул в императорской ложе, вскочил, согласясь головой, и подбросивши руку; и задом заездил из двери за тяпавшими каблуками Мандро Домардэна, который ведь знал, что за ним как затяпает эта компания пятками, в мягких коврах, коли он не свернет пред уборной: Вадим Велемирыч, ручной захватив молоток, пересапывая и хлебая губами, как бешеный боров, — ударился: в спину!
И — остановился: в задохе; «они» же не кинулись.
Как писсуары блистательны!
Перед одним — Дормардэн; Тертий — перед другим, пятя ноги; меж ними — дымок от сигары Мертетева, обремененного домыслами: в писсуарах — он мыслил, страдал и любил.