Хотел сигануть в темно-черные пятна на бронзовом темном, как шкура боа, — коридора какого-то; из глубины коридора хрипел синебакий; не горничная выбегала на зов и; и — когда это было? И — где?
И не вспомнилось.
Ассоциация вспомнилась; она бессмысленна: мелким петитом, без шпон, сочетание букв — «Интендант Тинтентант».
Водосточная крыса — в захлопе метается; случаи были, когда разрывалось крысиное сердце.
А дни проходили.
Закончено, разрешено: ликвидация органов; урегулирован этот вопрос, «пересчитаны» ребра; есть метка в жилете куда ставить дуло, когда они с «этим» приступят.
Готово!
И можно сидеть, опочивши от дел; сутки — ящики выпростанные — века; и четыре недели — три тысячи лет — с того мига, когда стал готов; а в желудочках мозга катались какие-то шарики воспоминаний (в обратном порядке); причины, как следствия, виделись роем возможностей; переживалися многие жизни в одной.
Малакаки, гречонок, — пред торчинской лужей помедлил, — скотину Мандро, его усыновившую, верно б не встретил: сидел бы под вывеской: «Губки»; на жизненной линии точки суть пересечения линий, которые все перемыслить — стать — декалионно-животым и декалионно-головым, разбухнувшим: в судьбу судеб!
И Друа-Домардэн, разнесенный на буквы, — «дээр», «уадэ», «оэма», «эрдеэн» — и Мандро, и Мордан, и Моран, и Роман; подуляции — Наполеона, бушмена, убийцы родителей, — Kappa; и — Марра!
Мандро — сумма всех воплотимых варьяций; он стал спекулянт.
— Вы артист спекуляций, — ему говорили.
Он мог бы сравняться с Рокфеллером; и среди русских дельцов пройтись поприщем слав; ноги быстро всучив в камергерские, белые брюки, сигал бы еще, чего доброго, он в золотой, оперенной едва, треуголке — семидесятипятилетней развалиной!
Зуд любопытства его, безыменку, в рои, безыменок, — увы, — засосал; рой в роях — гадил, резал, насиловал, падал — в одних роевых, становящихся, нигде не ставши: «кабы» да «как бы»; но «кабыба» такая — тоска.
Все рванулось в нем вдруг:
— Если б был!
О, он знает теперь, что звездило, откуда звездило: —
— из глаз и тогда понимавших его, не понявшего вовсе себя: —
— из глаз: дочери!
О, о, — что сделал с ней!
Она увидела — спрутище!
Переменить точку зрения ей; и — какая бы жизнь началась?
— О, верните ее! Дайте только возможность вернуться, — начать!
Дайте только возможность сказать:
— Я, Лизаша, теперь, неувиденное всею жизнью своей смертью увидел, чтоб жить!
Де-Лебрейль и Миррицкая, Мирра, однажды пошли посмотреть на него; в половине двенадцатого; он, белея глазами, теряясь сознаньем, сидел, отвалясь, точно камень.
И — он им сказал:
— Подойдите — не бойтесь меня; дайте выпить: я силы теряю.
Они же стояли, как мертвые; не подошли, потому что его как и не было: дергались губы одни.
И пошли к Непещевичу: посовещаться:
— Он просит воды; не послать ли за доктором?
— Только натерпитесь муки вы с ним, — Непещевич советовал, — лучше оставьте его.
В половине второго вскричал:
— Приближается.
Выкинулся в коридор.
И пустой коридор огласился, как рукоплесканием, шлепами ботиков под потолок, возвещающих —
— о прохожденьи вселенной сквозь место, где гибла другая вселенная: декалион лет назад!
Это в светлостеклянных, раздавшихся шире и выше пустых коридорах, с портала (парламента точно), под выгибом свода, между двух колонн облицованных —
— топал —
— профессор Коробкин —
— в облезлых, медвежьих мехах, наставляяся котиком, как клобуком, на Мандро, бросив руку вперед, —
— держа вспыхнувший диск в позе дискометателя: это был — отблеск!
Он шапку сорвал; и остался в своей седине, точно в шлеме гребнистом; рука показалась огромной, как хобот, в прорезе осолнечном; корпусом еле дотягиваясь до руки, он бежал за рукой бородой освещенной, как будто светильню держа и боясь ее выронить.
Бег этот, вляпанный в уши, — сотряс; и отпрянул Манд, ро, не узнавший профессора: — тот ведь был — темный двуглазый, с каштановою бородою, с налитыми лукавством щеками; а этот — седой и худой, с прощербленным лицом, перестроенным силой, переосвещенный; вишневого цвета вцарапанный в шрам; коленкоровочерный квадратец на глазике; — нос, окрыленный бровями, как кариатида, поддерживал крутой лоб, на котором морщины, схватясь, быстро сделали: — «же», «и», «з», «н»!
Отпечаток в глазу дольше держится в миг потрясенья; светящийся контур от ели, торчащей вершиною в небе, когда перебросите глаз, точно с ели снятой, вырезается в небе; в минуты волнения — контур отчетливей.
Это доказано Гете.
Мандро, потрясенный все эти последние дни до развала мозгов и составом, увидел вокруг головы — световую, вторую, огромную, ширившуюся; прижатый к стене, он закрылся рукою; сквозь пальцы увидел: стен не было; был — дым из глаз (очки черные портили зрение); и, как оптическая аберрация, вляпанная в горизонт: фотосфера — огромной, безлицой главы, напечатанной, как на пластинке, —
— из дикой вселенной, в тот миг просекающей: нашу вселенную!
В то же мгновение локоть толкнул со спины.
И — профессор, приземистый, крепенький, быстренький, видясь заплатой, пылинкою каждой, морщинкою каждой, прорявкал:
— Ах — да-с: виноват-с!
И пронесся: на двери в двенадцатый номер; на номер двенадцатый выпятил нос; и отчетливо тяпнул: