Том 4. Маски - Страница 17


К оглавлению

17

Сюда приходя, волновался; там, за воротами, — точно в водянке оплывшие рожи коптителей Девкиного переулка; здесь — мысль в напряжении; здесь — острота, пылкость, смысл!

Но не то полагал Пятифыфрев:

— И бродят, и бродят!

Пупричных, привстав и плечо на костыль положивши, ответствовал:

— От мозголома… А энтот, — и он показал на мужчину с заколотым розовым галстухом, в фетровой шляпе и в сером пальто с отворотами, — тутовый он?

— Пертопаткин, — родными посажен за то, что войну отрицает!

— Резонно, — Пупричных насытился зрелищем; и — под воротами отколтыхал костылем.

— Фатализм — очень вредное верованье, развращаюшее наши нравы, как и шовинизм, наступательный патриотизм, — приставал Пертопаткин, Кондратий Петрович, к Пэпэш-Довлиашу.

Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич, профессор, толстяк, психиатр, вид имел добродушного лося; подрагивая и как будто паркет растирая ногою, с приплясочкой, вытянув челюсть и губы напучив, как для поцелуя, — спросил Пертопаткина:

— Как самочувствие?

— Прямо божественное!

Николай Николаич рукой с карандашиком, глазками и котелком — к Препопанцу:

— Клистир ему ставили?… Ставьте!.. — и прочь отбежал, чтобы оцепенеть: глаз — бараний, пустой.

Аведик Дереникович знал: диагноз устанавливает; интуиция действует с молниеносною силой; почтенное имя, профессор:

— Плох, плох, — гулэ ву?

Поговорку, которой кончались прогнозы, — плэт'иль, «гулэ ву» — говорил ассистенту, больному, себе самому, задрожавши игриво ногою и спрятавши руку в карман; «гулэ в у» — означало: составлен научный прогноз; и теперь место есть для стечения мыслей игривых о ближнем, который и есть — «гулэ ву», потому что нормальная мысль пациента и так, вообще, человека, — блудлива и ветрена. Сам Николай Николаич глумился над ближним, «Тонкинуаз» распевая и ровно в двенадцать часов по ночам с Львом Михайловичем воскресая в Кружке, где в железку он резался с князем Сумбатовым-Южиным.

Вставив клистир в Пертопаткина, целился он: на кого бы напасть.

— Вышел за карасями: удить, — говорил Пятифыфрев, — червя им покажет; разинув рты, — цап: и сидят с пузырем на башке они.

— Каждый — в позиции: — мыслил Пупричных, — тот — козырем ходит, а этот сидит с пузырем!

Николай Николаич — нацелясь на бледного юношу, из-за куста к нему — ястребом:

— Вы, Болеслав Пантукан, — кто же, собственно?

— Я — конехвост!

Николай Николаич — трусцою, трусцой: в каре-красные листья.

Огромное поле для всяких разглядов; к примеру: Хампауэр старик, в сединах и в халате: крещеный еврей, состоятельный, но — паралитик, влачащийся на костылях, с фронтовой полосы по доносу захваченный, чуть не повешенный, — явно рехнулся; с усилием перевезли его дети в Москву; ходит здесь; проповедует — свое пришествие.

— Нам хорошо с вами, батюшка: мир-то — во зле!

Так он, овощь откусывая, приговаривал; стибривая несъедобные овощи, их называл «мандрагорами».

— Бросьте: опять с мандрагором, — его урезонивали.

С сожалением редьку гнилую бросал.

Серафима Сергевна себе улыбалась: осмысленность службы в сравнении с тем, что свершалось за розовым этим забором, — вставала; там — зло; пробежала в подъезд, коридорами, за нарукавничком, за белым фартучком; звали больные снегуркой ее; как повяжется, так день — взапых; всюду бегает: чистые скатерти стелет; и знает, что можно окурок просыпать на стол, — не на скатерть: конфузно; и делалось как-то за скатертью крупное дело: больные себя не засаривали.

Он губами писал, как губернии

Дым из-за труб; разъясненье, растменье редеющее, сине-сизое, голубо-сизое; встали малиновые и оранжево-карие пятна деревьев, не свеявших листья; дом розовый бело-колонный подъездом и белою лепкой гирлянд поднимал расширения окон, как очи, вперенные в голубоватый прозор.

Распахнулся оконный квадрат: чье жилье? Штора, веко, — открылась; но — мгла из-за шторы глядела; и кто-то к окну подошел, как зрачок, появившийся в глазе; старик коренастый — в халате: фон — голубо-серый, с оранжево-карею, с кубовою игрой пятен; он кистью играл, а на глазе — квадратец заплаты безглазился.

Каждое утро — окно открывалось; и в нем появлялся старик этот пестрый: на черной заплате вселенной стоять.

А позднее больные валили в открытые двери подъезда; их вел Аведик Дереникович Тер-Препопанц, ординатор и доктор по нервным болезням; с ним шли: Плечепляткин, студент, сестра в белом и унтер в отставке, седой Пятифыфрев, с седым инвалидом, — с Пупричных, — влачащимся на костылях.

Новички под окном — старику и халату дивились: расспрашивали:

— Кто такой?

— Он — профессор своей знаменитости: глаз ему жгли, колотили; ум выколотили!

Неприятный толстяк, шут гороховый, рыло в пуху, параноик, — учил их:

— Сиди под кустом, за листом: не стучи, — гром убьет!

— Да смирней он теленка!..

— А били за что?

— За открытие видов.

Толстяк, шут гороховый, рыло в пуху, параноик, — подмигивал:

— Видывал виды!

— Кто бил?

Пятифыфрев:

— Остались — пустые штаны; показали — на труп: в живодерне…

— Труп был?

— А не брюки же… Чьи они?… Воздух в штаны не залезет…

И Тер-Препопанц, это слыша, поежился:

— Глуп Пятифыфрев!..

Раз он Николай Николаевичу про нелепые сплетни скажи; Николай Николаевич слушал протянутой челюстью, вытянутой за тугой воротник, опушенный проседой бородкой, напучивши губы, как для поцелуя; лишь глазки, присевшие в белых, безбровых мясах; стали — тигры малайские; взял котелок, трость; и — в сад; к Пятифыфреву:

17