— Ташесю!
Там асфальтовый дворик, где конь запотевший и бледно-железистый, — с медным отливом, с дерглявой губой и с ноздрею, раздутой на хлеб, — удила опененные нервно разжевывает, ланьим оком косяся на улицу, на подъезжающий быстро карет чернолаковый рой.
Котелок иль цилиндр из квадратного дверца выскакивал и выволакивал веющих перьями дам: прямо в двери подъезда; глазели мальцы, Петрунки и Кокошки, дивясь: на пальто Петрункевича, на котелочек Кокошкина.
Над вестибюлем профессор Цецесов, пыхтя, волочится под бюстом; Пэпэш-Довлиаш, — психиатр и профессор, — проходит — в простертые бархаты барсовых шкур.
Тертий Чечернев, —
...— соединение умственных смесей в процентах —
— из Розанова — двадцать восемь, из Ницше — пятнадцать; и — десять из Шеллинга(прочие тридцать — из «Утра России»); вполне европейский масштаб —
поднялся.
Худорусев: он славянофильский журнал издает; и — другой, музыкальный, сливая Самарина и Хомякова со Скрябиным и Дебюсси — истерическая патриотка, но — артистическая библиотека; щелкает с фронта: при клюкве и при позументах серебряных.
Доктор Кишечников: —
...— водолечением лечит, а лечится сам — настроеньем; собачник, охотник; теперь — гидропат: скоро, волей судьбы —
— генерал-губернатор Москвы!
Он — прошел!
Академик ста лет, знаменитость космическая, Цупурухнул, — несет глухоту, багаж знания.
Гул:
— Цупурухнул идет!
И все вздрагивают, что не рухнул под тяжестью переворота в науке, которой и не было до Цупурухнула: сам ее выдумал; перевороты устраивал.
Каменный, старый титан, развивавший какое-то там Прометеево пламя, застывшее мраморной палкою (после сверженья титанов); изваянность этой фигуры в породу гранита давила; и вздрагивали:
— Как?
— Он жив?
Не выгамкивал даже: вид делал, что — выгамкает; и от возможности этой испытывали сотрясенье составов.
Хозяин-то где, — Ташесю?
На Мясницкой?
С Мясницкой!
Как раз появился в дверях; с ним — высокий блондин, им вводимый: «Князь», —
— или —
— Мясницкая!
Весь полновесие он; и весь — задержь; глаза голубые и выпуклые; бледно-желтые, добела, волосы; четкий пробор; желтоватый овал бороды; под глазами — бессонница (это — труды); взгляд прямой, но полончивый, весь в серо-светлом; сиреневый галстух, завязанный точно и прочно.
Его привозили; к нему подводили; о нем говорили; и он грворил; он давал указания, распоряжения, ставил задания, ширясь с Мясницкой, которая осью событий уже становилась в усилиях свергнуть царя, при поддержке — московского общества, деятелей контрразведки, генералитета.
Подслушали дамы, как бархатным тенором он:
— Николай Николаевич…
— С Павлом…
— Да, да… — Николаевичем!..
Шел он —
— там —
— в веер дам!
Нет, Лили Ромуальдовна фон-Клаккенклипс, — что за прелесть! Жемчужина: голая вся; губки — кукольны: с выстрелом патриотических фраз; офестонена грудь; нечто виснет с волос, бледней пепла, подобное разве сквозному чулку: Византия, Венеция, Греция!
Поза — портретная; взгляд — леопарда, а стиль — Леонардо.
Она говорит: пред отъездом своим в Могилев царь расплакался; с немкою сделались тики.
И Флор Аполлонович Боде-Феянов, сенатор, с пергаментным ликом, — пергаментным ликом:
— Как, что?
— Пятка дергалась?
— От черногоренок, чешущих пятки?
Лили Ромуальдовна, или Лили, или — Лилия, — встрепетом белого веера:
— От, — закативши глаза, — Маклакова!..
И так ангелически:
— Ножик оттачивают Пуришкевичи… Стало быть, стало быть: вы понимаете?
Флор Аполлонович Боде-Феянов — не слышит: глухой.
— Посмотри, как она с ним, — жена, старушенция, белой лорнеткой ему показывает, что Дулеб Беблебеев с Натальей Витальевной Херусталеевой в зыбь ее шелка зеленого, в серое кружево, тонет.
Но муж — с глухоты.
— Каконасним — словако-хорват, — потому что слова, экивоки, наречия, нации перемешались в Москве: Булдуков иль Булдойер, Аладьин или де-Ладьэн, — разберись!
Мебель — сине-зеленая; оранжеваты — фарфоры; и бирюзоваты едва абажуры; резьба надзеркальная; скатерть, Драпри, бронзировка; и дымчатый, горный хрусталь.
Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова — Оля!
Болтают:
— Лизаша, арсеньевка, — наша…
— С которой…
— Которую…
— Видели: в кафешантане ночном.
— Клеся Лосев там был, Валя Вралев.
Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье — кремовый фон; в нем — пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью.
Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами.
Голос хозяйки:
— Вниманье, — мэдам и мэссье!
Арфу вынесли: ставят.
Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром.
И — подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея).
И Питер Бибаго — притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до — я не знаю чего.
Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол.
Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, — в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами.