Воздух — красная свежесть: в нем зов. — Я ищу вас, — профессор!
В сиренево-сером фигурка малютки, снегурочки, с личиком милым, с малиновым ротиком: в мысли о нем. Мысль, —
— снежиночка чистая, —
— в сердце скатясь, став слезой, как жемчужина, павшая в чашу, —
...— так екнула в ней ясным жаром; овеяло личико ей, точно ровным и розовым паром…
Два ветра, два вестника: прошлое с будущим!
Два близнеца!
А небесная мысль повисала из неба меж ними: звездинкой.
Молчал даже в россверках левый зрачок, о чем правый зрачок не сказал еще, скрытый заплатою.
И светорукое солнце лучилось невидимо из красноглазого облака; и синерукий восток поднимал свою тускль.
Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом; замах за замахом хлестал; заморочили белые ворохи, прядая, двери шарахая.
В быстрых разрывах выскакивали: синеватый простор с забледнением, с дымом, с угластыми кровлями домиков дикорябиновых, синих и розовых; ржавый Икавшев тулупил и сыпал песок.
Из сквозной порошицы скрипел, как забор, перержавленный голос:
— Хорош бы домец: да жилец! Что такое?
Заборы, осклабясь прорезами, заверещали по-бабьему:
— Знаем: не все говорится, что варится в нем.
— Ты — копни; и — найди!
Порошица серебряная, покрутясь простыней завиваемой, — стлалась.
И — думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед; Никанор ухо выставил: недопонять; слова ясные, грубые; смысл их неясен, как слово Терентия Тителева; как ужимки Леоночки, как положение брата, Ивана.
И он перекрался сугробом, прокопом, обцапканным лапой вороньей, — вдоль тропки; и взабочень стал он в прореху заглядывать; видел: Егор Гнидоедов, да бабища (писаной мискою рожа), да рыжий тулуп, да какой-то, по виду, рабочий.
— Сварили с корову, а нам показали с воробушка.
— Сам бородою трясет, как апостол.
— Сама — раскрасава.
— Как пава бесхвостая, — Психопержицкая дверь распахнула с ушатом помой.
— С приживальщиком драным, — помои в снег выплеснула, — по прозванью: болван!
Да и в двери.
И кто-то снегами отхлопал вдали.
Невесомые истины крались сквозь души людей; и они же, Егором оплеванные, как ковры, на заборе развешаны в бабьину рожу, которая писаной миской кричит на базарах.
Надысь искосочком он шел; ему в спину:
— Какой нищеброд!
А Икавшев?
— Настрял на зубах у меня тут!
А Агния?
— Ишь, — топотун, — наставитель какой!..
А Леоночка?
Слышался звук ударяемых дров; и снежиночки падали; и Никанор пригорюнился: травля при помощи грубых тулупов; а он — только ветром ломимый заборик сквозной, под которым присел брат, Иван.
Тут опять оцарапало в ухо:
— Бородкою в Минина; и сухорукий такой же; очками выходит, что в филина.
— Бегал третеннись в больницу.
— Иван, Никанор: много всяких «Иванычей», как под березой поганычей.
— Супа не сваришь из них.
Тут рабочий вступился:
— По-моему, кура быка родила; тоже, — слушай: такого наслушаешься, что от чаду счихнешь.
— А по-моему, — кура, корова ли, — были б быки; а говядина красная — будет, — кулак умертвительный в воздух зажал Гнидоедов.
— В говядину, братцы, мы пустим щуров этих красных.
— Какой черный дрозд!
И машисто вошел серодранец; с ним дергал седой архалук.
Встали ворохи — мороком, рокотом; и из пустого простора шарахнул, заухавши страх, как косматый монах: на оранжевый домик; пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло.
А в паветре слышалось:
— Морозовой!
— Пропустить бы мерзавчик!
И — выступили за забором сугробища да серебрень;
никого; только на леднике, дерном крытом, на целый аршин — снеговина, как белая митра, надета.
И кто-то —
— встает от нее и рукой снеговою и строгою в
снег — подымит!
Жались голуби; слышался звук ударяемых дров; жестяная флюгарка, вертяся, визжала с соседнего домика; пусто глядел Неперепрев в свои пустоглазые окна.
Сугроб за сугробом с соседних пустующих двориков встал за забором, — нетоптаный, непроходимый; нигде — ни души; покопайся, — неведомки всюду: —
— как белые вши, вездесущие, ползают.
Вьюга пустилась по кольям забора, как стая несытых смертей.
И из снежного дыма расслышалось еле:
— Живое мясцо, когда режут, мычит, — говорю я Шамшэ Лужердинзе.
— Геннадий Жебевич Цецосу рассказывал…
Белые массы бросались сквозь белые массы.
— То — правильно: карта России — пятно кровяное; Москва — на кровях.
— Петербург — на костях.
— И пора ликвидировать это.
Охлопковый снег повалился за шею Терентия Титыча; он же, в сугроб проваляся, едва выволакивал валенок; в шапке рысине, в тулупчике с траченым мехом, шажисто шарчил из сугроба и слизывал сырости с белых усов.
Глядя вбок, Каракаллов, Корнилий Корнеич, мотался кудрями и не поспевал; загораживал рот он рукою; метался очками; и пар пускал: папечками:
— Скоро партию новых листовок, — а в рот хлестал ветер, — на дровнях доставит Пров Обов-Рагах, но и ловко и из моря ловили их.
— Кто?
— Бронислав Бретуканский, Артем Уртукуев, Мамай-Алмамед, Мовша Жмойда… Тюки им бросали за борт: буря, ночь; лодки старые, — жался в серявом пальтишке, с которого шарф голубой, закрывающий рот, завивался змеей в Гартагалов, мелькающий еле; счихнул.