— из зеркала —
— голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.
На туалетике локтем какая-то — мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!
— Какая такая?
Рассыпались звездочками из прищуров глаза.
И — вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:
— Экий миленок!
И — вытянув шею; и — видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая — в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.
Но — о чем? Но — про что?
И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:
— Я овцою паршивой стою перед вами!
Опять психопатия?
И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.
Но чудно пропела грудным своим голосом:
— Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.
Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже — вот!» — Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел — грубый, не дамочкин: бабьин!
— Несносный мальчишка. С ним — не оберешься хлопот: он — расстроил живот.
Незнакомка вторично, как арфою, — ей:
— Иноземцевы капли полезны ему.
— В социализме родителей нет!
И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а — какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренадерики с личиком, напоминающим — скопчика!
А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг — вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.
Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:
— У нас, в социализме…
— Эк, — дернулся Тителев.
И — перекрикнула:
— Вы, Серафима Сергевна.
Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.
А Леоночка ей:
— К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.
Тителев — глазом —
— топазом, —
— как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и — кинжал перевертывал в сердце.
— Петровка проклятая!
Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.
Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и — Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза — вкруговерт.
А Леоночкин глаз стал зеленый.
И — видели —
— голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто — появился; и — брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —
— и —
— все это утопало: в тень!
Пролетел мимо них в кабинет, хлопнув дверью.
И слышался шаг: как кузнец, ударяющий молотом в кузне, вышлепывал в синие каймы ковра, их отсчитывая равномерно и быстро.
Вдруг, вставши, глядел, как слепой, в дико-сизые стены своим кадыком волосатым и желтым.
И — в дикое кресло упал.
С собой справился; и — притопатывая, но не шлепая пяткою, в спальню влетел, став в пороге; и руки подпрыгнули к кубовым ярким подтяжкам; и — смык смышлеватых бровей.
И —
— Терентий —
— с прищурами —
— Тителев!
— Ах!
Точно сжиг на щеке!
С невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, — к нему.
— Мне приятно…
И личико стало котеночком.
Добрым, задзекавшим смехом, ее упреждая и даже как будто конфузясь ее, подлетел, щелкнул туфлей, ломаясь под муфту, и руке: отблистать тюбетейкой.
— Смелехонек, — думала…
— Точно для виду сробел.
Глазки стали, как искорки:
— Мы уж знакомы…
— Надеюсь…
И — екнуло:
— Вот он какой?
И с задором, как будто к нему приступая, она потопталась на месте, смешная и маленькая, как синичка.
Леоночка ей указала на кресло: с ужимкой, желающей выразить:
— О, преклоните почтенные ваши седины; вам этот ребяческий вид — не к лицу…
И — под дым: на подушку.
А Тителев в кресло склонился, рукой захвативши колено, серебряной пряжкой и с ним носком проярчев; и от столика свесилась мягко ладонь:
— Вы ведь переезжаете к нам?
И невидную глазу улыбку разгляда, которой она отмечала разгляд ее жестов, скорее узнал, чем увидел; портной кроит глазом натасканным:
— Белочка, — вспыхнуло в нем.
И — лукавое, польское что-то явилось в баске, — с перевизгом, как с хвостиком:
— Видно, на воздухе много бываете вы?