Ресницы прищурил на блеск электрической лампочки; луч золотой, встав в ресницы его, распустил ясный хвост, как павлин; глаз открыл; и — павлин улетел из ресниц.
— Дело ясное, — он показал себе точечку в воздухе, — памятно то, чего не было
Целился носом на точечку.
— Воспоминание-с воспламененное в совесть сознания, — повесть!
И точечку взял двумя пальцами; точно пылинку, разглядывал.
— В корне взять: вспомнить — во всем измениться, чтоб косную память утратить!
| И точечку бросил, закинувши нос; точки — не было: перекрещение воображаемых линий она!
На скрещении двух коридоров стоял с разрезалкою, точно с зажженною свечкой, плеснувши полой, на которой малиновые, темно-карие, синие и терракотовые перетеры, серея износом, всплеснулись, когда перед воображаемой точкою, ставшей профессором, в точке, такой же, всплеснув желто-серым халатом, Хампауэр Иван, с костылей своих свесился:
— Очень жалею я вас, потому что меня, — и тут руку с гнилою картошкой, которую грыз, с костыля в потолок, — вы лишаетесь!
Желтую спину подставил; вскомчил седину, костыли гулко тукали за поворотом.
Профессор же носом, которым кончалось лицо, показал с сожаленьем, добрело лицо, утопающее в бороде, успокоен-но доброй, серебряной, мягко спадающей в кубовые, в желто-красные пятна; казался седой саламандрою; крупный, стенающий воздухом, нос защищался усами.
И вдруг, точно барсы, усы полетели прыжками, почуя добычу.
«Открытие», — вспыхнули щеки огнем, отчего борода побледневшая бросилась в бледную зелень.
«Открытие — сделано», — барсы-усы залетали.
Открытие —
— «сделано» —
— «мной!»
«Не одно-с, — убеждал он себя же скачками своей бороды, — два открытия сделаны мной: Серафима открылась! И — „Каппа“, звезда!»
И пошел, торопясь коридором, искать Серафиму — в отбытую дверь своей комнаты; из глубины коридора затыкались в пеструю спину — два пальца; слова раздавались о том, что губою губернии пишет и что — стоголовой башкою мозгует.
Мелькнули халаты пяти ассистентов: за пузом Пэпэша.
Вошел.
И увидел — предметы стояли сплошной перебранкою: стол проливался потоками слез, а не скатертью; кресло закормило рожу; мурмолка сидела под столиком красною жабой. Профессор боялся восстанья предметов и стен, из которых застенныи сумбур нападал; Серафима ему укрощала предметы; казалось, вокруг нее воздух зыбеет улыбками; а без нее стол слезился; и кресло гримасничало.
Серафима — открытие, вышедшее из удара оглоблей, над ним разразившегося, потому что события жизни, которые бьют, как оглоблею, — благодения.
И — залетал разрезалкою: жало вонзил в свое прошлое, — в то, от которого он выздоравливает.
Залетал его нос за концом разрезалки:
— Да-с, жало вонзил!
Руку он уронил, распрямился; и — замер:
Припомнить, — опомниться, вырваться: с корнем исторгнуть!
И — руку вознес: как бы с пальмовой ветвью торжественный ход вытопатывал:
— Память — восторги живого ума.
Его лоб нарастал, точно снежная шапка; в сплошных мускулистых морщинах ходили огромные, лобные кости, волнуя седины свои; имел вид, как в венке из ковыли.
Тут — свечку увидел; и — вспыхом жегнуло; морщины, скрестясь, как мечи, поднялись; и повисли — угрозою; он пепелил свое прошлое, точно зажженной свечою, бумагу; наткнулся на свечку; поправил заплату квадратную.
Сел, положив на груди свои руки; покрыл бородою; и — замер; как умер, — от дум: —
— если только —
— не ткнули зажженной свечою его во сне им увиденном?
Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы.
Видел во сне: —
— из дыр вылезал на него очень тощий, кровавый, седой мексиканец, весь в перьях, с козлиного, узко пропяченною бородой, над которой всосалися щеки; и пламенником, размахнувшись в жестокое время, — огонь всадил: в глаз!
И — взвизжал.
И — все сделалось красным затопом, расправившим землю.
— Слепцы — прозревают, а зрячие — слепнут, — взблеснулся он глазом.
Так «Каппа», — звезда, —
— опускалась кометой в глаза! Ослепительный глаз, ослепляющий глаз, но слепой, вобрав блески, ушел за пределы миров, как комета, взорвавшая орбиту солнца, свернувшая с оси систему вселенной И ставшая даже не точкой, а — местом ее в черной бездне. Чернела заплата, как глаз, ставший углем, который, в алмаз переплавленный —
— чиркнул: —
— по жизни!
И жизнь, как стекло, перерезалась: надвое!
Да, эфиопское что-то в лице; голова, точно морда разбитого сфинкса; щека — расколупина, нос — глядит дырами.
Встал, — заходил: в повороте выбрасывал руку — направо и вверх, как весло; и потом опускал, как весло, глубоко, как веслом, ей загребывая свое прошлое; и на Загребе, с подскоком, повертывался — на прошлое.
Жил прозябанием — в мороке серо-зеленых обой; вырывался в поля; старый, серо-зеленый туман, — как обои, — в полях настигал.
Не улыбка, а отсвет улыбки явился в лице, потому что припомнилось, как —
— в котелке, в черноватой крылатке, под желтою тучей бежит он из серо-зеленого поля; а кто-то, седой, догоняет: в зеленом, прокрапленном желчью, — его —
— как себя!
Страшным отсверком выблеснули сквозь усы его зубы; и — выблеснуло стародавнее, — то, чего не было в жизни!
Открытие — дома, в — бумагах, рассунутых в томики! Надо спешить в Табачихинский! Надо — скорей, поскорей, — в них изрыться!
И — к двери: в дверях —