Взвеявши фалдами свой косоплечий сюртук, головой изваянной влетел он в открытую дверь, где предметы выяснивались из пятнисто-коричневых сумерек; в синях мерцали за окнами глазки озлобленных домиков.
Вспых электричества; — прыгнули, из темноты выпадая, узорики темно-зеленых обой; с них гналась за собою, кривляяся, желтая с черным подкрасом фигурочка, перед которой…
Он встал, сложив руки, как поп пред предметами культа, в обстаньи коричнево-желтых шкафов и коричнево-желтых томов, — головой эфиопской разбитого Сфинкса.
И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:
— Экая дрянь!
И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.
И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров — строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших — боль за него; глазки, точно кристаллики, — твердые.
Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.
Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:
— Нет-с!
И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!
Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой тенясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:
— Кто-то здесь лазил и листики тибрил!
Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.
В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестроперенькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевжепанского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.
Тут Серафима — на цыпочки к двери; присев за углом, ухом — в дверь; глазки — два колеса; ротик — «о»; пальчик — к ротику.
Слушала.
— Он — сумасшедший: вполне, — петушком горлосила, хрипя, голова теневая.
— А вы — почем знаете? — вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:
— Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, — вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.
Тень под тенью, присевши, проткнула — тень тень — теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.
У Серафимы же личико — в пятнах; из глаз — точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, — мягко; а тут стала —
— сталь негодующая!
Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:
— Как смеете вы!
Раздалось иготание:
— Братцы, — да бросьте; я знаю отца; это — этот кинталец, Цецерко; он, бестия, — где-нибудь, через кого-нибудь, — дергает; я бы его расстрелял!
И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.
Ей стало ясно, что — слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он — ни звука: ее бережет.
И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.
А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —
...— как вояка, бросавший под грохоты пушек свой полк в задымленное пушками поле, попавший опять на то место, не видит полков: видит поле пустое; и тычется пальцами в кочки, и шамкает: «Здесь был вот этот убит, а там — тот!» И почувствует вдруг, поправляя глазную повязку: проколотый глаз — студенистою влагою на обожженную, красно-багровую щеку протек: —
— так и он: —
— из-за кресла осматривал поле борьбы, где гранаты дрежжали и пули высвистывали.
Вдруг — от ужаса стал желтоглазый он, —
— кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.
Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —
— кто-то —
— сидит: наверху!
В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, — за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, — стремительно: в двери.
И —
— ту-ту-ту-ту —
— грохотало откуда-то с лестницы —
выше и выше,
туда, —
— куда палец показывал!
Он в пестрявую комнатку Нади влетел.
Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, — на котором — то самое — наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, — свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде — табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!