Том 4. Маски - Страница 117


К оглавлению

117

Глаза, как открытые раны, слезами наполнились:

— Нет же! Отец мой!

Округлым движеньем свой палец (большой с указательным) соединил на губах:

— Я тебе не мешаю?

И — палец о палец размазывал:

— Ну, я — пойду.

— Вы? Куда? А я думала…

Что?

И — не думала, — «что»; ведь не жить ему с Тирою, с ней и с профессором.

— Я… я… теперь только понял, Лизаша… Кхи-кхо, — как ворона, расперкался в рваный ковер, — понял… — сладко с тобою мне

быть, —

— домолчал!

И хватался за сердце в восторге больном и слезливом, его обуявшем.

Попахивало: прелой плесенью; издали слышался: хрюк Владиславика…

И — отстранилась: прижалась к стене, ручки за спину, четко чертясь чернокудрой головкой с открывшимся ротиком в каре-оранжевых пятнах и в желтых — из черных роев, точно мух, танцевавших в глазах (это — крап), — узкота-зая, бледная!

* * *

Но — крики, топы: под дверь:

— Цац!

Удары железные.

— Что это?

Кто-то там бьет кочергой: и визжит, и дерутся; как из кумачей балагана, в бывалое он безобразие выставил ухо; и — пеструю, плюшевую финтифлюшку схватил со стола, как паяц.

Точно в бубны ударили!

— Что это?

— Ах, это — время: кузнец.

Оба бредили.

Вспомнился сон о кабине: —

...

— в кабину завинчивает их косматый профессор, чтоб он с узкотазою дочкой, в пустотах вращаясь, меж древних созвездий, — в «конкур сидерик», состязаясь с болидами, первую премию взял; —

— у Пса-

— будет станция!

— Снова, мой друг… —

— оборвал он себя, —

— мы… летим!

* * *

Поднесла папиросу к губам, шею вытянув; бросивши ручку от ротика вверх, дым глотала; стояла с открывшимся ротиком; в ржаво-рыжавые шторы, в растреск потолка, обвисающий копотью, в замути зеркала, в рой синих птиц, как в свой сон, померцала глазами; и выпустила бисеря-щийся, млечный дымок над, как черный чугун, черной бездной, в которой вертелся соблестьем огонь папиросочки.

Все, как охлопочки черных бумаг; пепелушка — слетела; «он» — так вот слетит.

A — куда?

И — повеяло горклым прискорбием; и — нежным тлением каре-оранжевых выцветов: желтых, протертых кретончиков.

Нежное

Он же старался ей выразить что-то: быть может, — о вместе сидении этих двух туловищ; медленно к ней поворачивал ухо, скосив добродушный свой глаз на нее; и — услышал легчайше прикосновенье мизинца: к затылочной шишке:

— Вот здесь я сидела неделями, думая только… об И — подавилась: —

— «об этом» —

— кивало из глаз переглядное слово ему…

Обеззубленный рот как-то хило губою соленые слезы ловил, губу выпятив:

— Ты?

— Нет, не пробуйте: просто, так, — молча… не лгаться…

И, как перезваниваясь колокольчиком, подхихикивали, — идиотики!

А слезы — капали, а — паучок из его рукава побежал к паутиночке:

— Вот… вот…

— Смешной…

Это — спрутище, прежде сосавший его, передергивается в сребристых струиночках: да, и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она; когда скажется ей:

— Нет!

Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды — любовь!

Из вечернего, красного мига до ужаса узнанным ликом он ей улыбался; какие-то ей кипарисовые, как протезы, отцовские руки бросал; начинало: кричать, плыть и пухнуть.

Как ревом мотора, ударило в черный, огромный чугун, что не может быть речи ни о благодарности, ни о прощении; тридцать же месяцев было дрезжание!

Голос:

— Отец!

А что голос икающий, — кто не икает?

И падали спинами в бездну Коперника, ноги подбросив, как все, москвичи, —

— потому что —

— земля — опрокидывалась: грудью вверх взлетал — американец!

Головку свою положила к нему на плечо; он — откинулся; сдвинулись строгие брови над носом, как руки ладонями вверх — точно ей он молился, жуя жесткий волос.

Вдруг, —

— он, —

— ей виски защемивши ладонями, в скорбном наклоне коснулся губами холодного, им оскорбленного, лобика: тридцать же месяцев мучился он! И отблещивала стеклянеющим перлом и капала с кончика носа слеза.

И покорно свалилося саваном личико: к сердцу; к жилету приплющивал мокренький носик, катая головку; и плача.

Отдернулась; и оправляла, загорбясь, сваляху волос; кулачишком, — ходившим морщинками личиком, — еле причмыхивала: все отхлынуло: плавно в воздухе; воздух — сияющий!

И как из волн —

— из веков, —

— он, вставая, ей длинные выбросил руки; и голосом, как петушиным раскриком, будил.

Офицерик!

Схватяся за руки, глядели в окошко и слушали, как мелодично пропела рулада, как издали, фыркая и рокоча обещающим смехом, счастливый мотор, подтаракивая, подлетел.

Распахнулась калиточка; розовый мальчик, блестя серебром, шел в снегах: офицер, он прикладывал руку к фуражке; конфузясь, Мардария спрашивал что-то: такой симпатичный! Мардарий руками развел: офицер поглядел на окошко; в окошко глядели они: их одно разделяло стекло.

Предстоящее виделось, как представленье: за стеклами междупланетной кабины, в которой засели:

— Какое созвездие?

— Дева!

О, сколько надежд дорогих!

— Мы — втроем!

— А куда?

— Никуда.

— Как?

Едва вылепетывалось.

И не знали они, что у Пса — остановка с буфетом; он — вылезет, бросивши дочь; разыграется с ним инцидент, не весьма для него симпатичный, подобный заходу к зубному врачу, залезающему в рот клещами железными.

117