— По камерам!
— Там — гулэ ву!
Пертопаткин к нему приставал:
— Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.
Николай Николаич же ручку — в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:
— Как самочувствие ваше, коллега?
— Прекрасное…
— Стул?
Глаз напучив, — бараний, пустой, — ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и — вдруг: к Серафиме:
— Клистир ему ставили? Ставьте!
И броской походкой — бежать: коридорами; и —
выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, — электрический, белый.
Губа — принадлежность едальная; фейерверк слов в ней — откуда?
Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть — категорический императив, что ни скажешь!
Пузырь из плевы — человеческий глаз: так откуда же фейерверк?
С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!
Шаркал шаг; и — да-с: — раз; и — да-с: два-с!
— Голова, — ладно: при! — Пятифыфрев подбадривал
Три… Семь…
И — темь.
Николай Николаевич — действовал.
Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:
— Мой батюшка, «ламбда» — простое число…
— «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, — Бернуллиево!
Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, — тяжелою массою рушится в пропасти, — так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, — грохотала.
Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик — малиновый; личико — мило овальное; платье — вишневое… Ей он подшаркнул:
— Ну вот-с!..
— Говоря рационально…
— И — я-с!
И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.
На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, — поехал на нем: дипломат!
— Я-с — к услугам-с!
У губ появилась ирония.
Что, мой родной?
И глаза заглянули в глаза.
И взяла его за руки; он же заплатой — в звезду законную; глазом — в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.
Вы камфару положите; и к ней через месяц придите— она — улетучится…
И перешлепнул губою:
— И — я: в свои думы.
И клок бороды ухватив, ткнул под нос:
— Полагаю: в системе Минковского время быстрее…
Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».
— Шут ломается!
Нос завернул, будто запах услышал плохой:
— Фу ты, чорт, — растерял свои мысли.
— О чем я?
— О времени.
Вспомнил: к столу — начертать знак числа:
— Чтоб представить его, — показал ей число, — надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.
Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.
— Вы — Серафима?… Простите, пожалуйста, — отчество?
— Я — Серафима Сергевна.
— И я говорю: Серафима Сергевна!
Похлопал себя по груди; и, — огладивши бороду, сел.
Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:
— Я чай заварю.
Наводила уют.
— Кипяток: в номер семь, — с тихой силою: к двери.
Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.
Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:
— Сестра?
— Брат?
И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:
— У китайцев «два» — «пу», или — «уши»…
— Поди ж ты, — Матвей обжигался губами.
— Шесть: «Титисит упа» — зулус говорит, — и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. — Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!
Так это выревнул, что таракан, крошки евший, — фрр: в угол!
Все — в смех.
Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.
Николай Галзаков подмигнул:
— Не нарадуешься: голова отрастает!
Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:
— Еще, Наденька!
— Я — Серафима Сергевна.
— А?
И — почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то — шел он к Наденьке: броситься словом!
Матвей Несотвеев шептал Серафиме:
— Как мать и как дочь ему будете!
— Значит — близнята, — решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.
Значит: —
— Лир —
— и Корделия!
Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…
Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока — затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану — на красную яму, — надели заплату «о н и»: не на жизнь!