Она — фейерверк!
Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:
Исчисление Лейбница съел инженер!
И — в пустое пространство твердил:
— Социология, — вывод теории чисел!
А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:
Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.
И — к Софу су Ли, —
— к этажерке:
— Мой батюшка, числа — комплексы живой социальной варьяции!
Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.
Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей — на носу, на губе, на лопатке, в глазу — пережил сочетанием, переложением чисел, — не крови; кривые фигур представ-дял — перебегами с места на место: людей.
Игру выдумал.
— Будете «а»… — точно пулей сражал Пертопаткина.
— Стало быть… — оком наяривал дроби.
— Вы станьте сюда вот.
И оком толкал:
— Не туда-с!
— Ну, вы будете — «бе», — разрезалкой ловил Панту-кана.
— И, стало быть… — бил разрезалкой в плечо.
— Вы параболу справа налево опишете… — и разрезалкой параболу справа налево описывал.
— А Пертопаткин параболу слева направо опишет… — параболу слева направо описывал он.
Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом — в небо: поднюхивал формулу.
— Ну-с, а теперь, — пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:
— Разбегайтесь! —
— Из «бе-це-а» —
— в «а-бе-це»!
И Пертопаткин ему:
— Мы играем, как в шахматы!
— Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, — ну-те, — играли людьми: не фигурами; ставились воины; и — выводились слоны.
Параноик, дразнило, — ему из кустов:
— Каппкин сын это выдумал!
— Справьтесь в истории шахмат, — профессор в ответ.
И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:
— Видите?
Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин — дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я — что-де: оставим!):
— Вы видите сами!
Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и — видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!
Умоляла его Серафима.
— Профессор, — сдержитесь.
Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) — не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.
Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, — в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.
— Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, — пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. — Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред — переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.
Приносила альбом; и — подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:
— Это — Карпаччио.
— Это — Мазаччио.
— Вот — Рафаэль, Микель-Анджело.
Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —
— из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!
И над Микель-Анджело плакал он:
— Вот: человек.
И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, — голубенели звездою.
— Вы поняли?
Свет — ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная — тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.
То было тому назад — год.
С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.
И костыль, —
— золотой от луча!
Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.
Профессор Иван — с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.
И ему Серафима:
— Смотрите-ка… С прифронтовой полосы; его мучили, били, едва ли не повесили; он обвинен в шпионаже!
— Невинно…
— Хампауэр, Иван.
Два Ивана!
Вдруг —
— трупы не плачут: —
— из белого из остеклелого глаза слеза, — человеческая, — в оке, видит он, виснет, отблещивая стекленеющим перлом: в перловые росы.
Слезе поклонился профессор Иван, потому что страданьем, как палкой, ударило; это — страданье Ивана Хампауэра, а не его!
Понял: совесть сознания — повесть страдания.
Однажды, полгода назад, кто-то в двери усиленно стал колотиться; профессор уставился с громким:
— Войдите!
Влетел —
— Никанор!
С независимым видом, как будто расстались вчера лишь, моргал перед братом он, ногу отставив, — таким гогольком:
— Здравствуй, брат!
И стремительно выпала из задрожавшего пальца очковая спица, чесавшая ухо профессора: брат, как на нос, ему сел.
Носы вытянув, стойку они подержали, как псы под забором (ногой — на забор); брат, Иван, приседал Никанору под нос и заглядывал глазками в глазки:
— Ты, — ясное дело?
Зашаркал с попышкой.
— Как видишь, — руками в карманы отчаянно всучивался Никанор.
Что же дальше?
Формальности: чмокнулись.