Тюбетейка, в которую лысину прячет, — зеленая, с золотцем. Желтая, жесткая очень его борода, как лопата; недавно ее отпустил; лицо — с правильным носом, с глазами, стреляющими из прищура, когда просекаемый черной морщиною лоб передрогами дернется; юркие юморы из-за ресницы; но в криво поджатом, сухом очень редко растиснутом, скрытом усищами рте, — оскорбленная горечь.
Все то выявляло в Терентии Титовиче человека загадочного.
Он, бывало, взяв трубку из желтых усов, — на окно: в буерачищи:
— Душемутительно это: смотрите…
— В глаза не глядят: износились; мещане материи щупают.
— Как им иначе, коли подтиральная тряпка — не юбка; штанина — дранина; как зеркало, локоть.
— И задница даже зеркальная: вся!
Перелуплен карниз; мостовая — колдобина; в воздухе — многоэтажные брани; двор — дребездень; пригород же — гниловище; в изроинах поле; фронт — фронда.
Россия!
И жители Дрикова или Жебривого уж не глядели друг другу в глаза.
— Зато фортку в Европу открыли в редакции «Русские Ведомости»: это все — для Европы-де, в пику Атилле и гуннам; зеркальная задница — против немецких манишек!
Взглянув на Терентия Титовича, становилось понятным, что — штука, что птицу в лет бьет.
— Приусиливать надо себя!
Укрывает усищами сталь, а не рот; но пускает, как блошек, свои фигли-мигли; и делает вид, — что калина-малина.
При этом он скрыть не старается вовсе, что эта малина есть мигля, а вовсе не корень:
— Эге!
— Ну-те!
— Вылечи!
— Тут — операция: и — тяжелейшая…
Видно, готовился он оперировать что-то, без речи над всей безмозгляиной перетирал сухие ладошки: до остервенения.
Раз с инвалидом, на дворике он рассуждал:
— Лошадина! Поди, — десять немцев убил свои видом, а вышел глазами в оленя… Обратно Варшаву возьмешь?
— Из Москвы-то легко брать Аршаву; вот нам было близко, да — склизко; да — ух!..
— Ты, послушай, — не ухай, а пушкою бухай!
На что инвалид (глаза — ланьи, а с пуд — кулаковина):
— Чортову куклу, Распутина, мы — улалалакаем!.. Тителев:
— В плеточки плеть расплетаете: обуха ими не сломите; обух на обух; таран на таран.
И уж песенка слышалась:
«Дилим-булит пулемет:
Корпус на Москву идет».
Все, бывало, сидит; тарарыкает громко диванной пружиною, прилокотнувшись к столу.
Что-то вымыслив, выскочит.
Чем промышляет?
Скорее откусишь язык и скорей тебе нос оторвет, как от красного перца, чем промысел этот поймешь; доживает достаток, ухлопанный врозваль, — не в дом; в кошеле — не Ремонт; там накуксились кукиши; пляшет язык трепаком приговорочным; фертиком руки; словами, как пулей, садит: Убивает — без промаха: экономический, шахматный, или логический это вопрос; а Карл Маркс, Вернер Зомбарт со Штаммлером, с Мерингом (четыре тома) — томищами пыжатся с полок.
И сам Фейербах, уже листанный, — там.
Подменяет дебатами книжными он материальный вопрос о домовом ремонте, о том, сколько он ассигнаций тебе отслюнявит.
Бывало, сухие ладошки свои перетрет:
— Этот культ ощущенья под вывеской опыта, — мистика.
И бородою нестриженой — под потолок, где журавль, паутина, повешен; карман — без синиц.
Никанор же Иваныч ладонь — под пиджак.
— А по-вашему — чч-то есть материя? Весь в паутиночках: тоже — материя. Тителев снимет «материю» эту:
— Да вы не сигайте под угол: его баба-Агния не обмела.
— Сформулируйте-с!
Тителев в бороду смотрит, в лопату свою; ее цвет — фермамбуковый, желтый, ответит резоном:
— Немыслимо определить материальную сущность в понятиях, ибо понятия — ну-те — продукты вещей.
Никанор же Иваныч оспаривает:
— Это ж Кант говорит, — с тою разницей; чч-то: он считает понятием, точно таким же, причинность; материя, определимая эдак — идея.
Но Тителев спину подставил: блестит тюбетейка зеленая, золотцем; вдруг — впереверт: пальцы бросив за вырез жилета, схватясь за него, ими бьется:
— Материя? Это ж — понятие базиса экономического: с диалектикой спутали идеализм, сударь мой.
Указательным пальцем, как пулею, тычет:
— У вас — диалектика: где?
— Диалектика, — пляска превратностей смысла. И — в бороду:
— Пфф!
Но и Тителев — в бороду: с «пфф».
— Снова в Канта-с заехали: бросьте, — стоялая мысль; поп Берклей вас прямее.
Как мяч, языком отбивает слова: и смешно, и уютно, и — за душу дергает; фертиком руки:
— Ишь — вскипчивый; ну и скакало же, и — хорохор же: устроил мне вскоку… Опять, сударь мой, перегусты, — табачную нюхает синь, — тут развесили. Вдруг:
— Сядем в шахматы?
Или: рукою взмахнет — щелкануть; но — растиснутся пальцы; затиснется рот:
— Да, дела… А какие?
Стоит «Ундервуд»; раздается звонок; появляется в шарфе небесного цвета расклоченный дядя с огромной калошей, таращась очком, — Каракаллов, Корнилий Корнеевич: кооператор. Являлись. Какой-то Зеронский, иль — Брюков, Борис —
— иль
— Трекашкина-Щевлих,
— Мардарий Муфлончик,
— Бецович —
— иль —
— доктор Цецос; со статьей Химияклича.
И — перекуры растили.
Статистики, люди легальные, к интеллигенту и домовладельцу ходили; такие, провея укладом, становятся желчными от пересида и заболевания нерва глазного; держа Уховухова в дворниках, куксятся над сочинением Штирнера; это — от желчи.
Сюда ж — каждодневный заход Никанора Коробкина, брата профессора, севшего в дом сумасшедших; ужаснейший случай (в газетах писали о нем): покушение на ограбленье, бессмысленно-дикое, дико-жестокое, с выжигом глаза; грабитель был же полоумный.