— И то: у меня куры тут, — перебренчивал он, — не клюют…
В коридор.
— Ну, — как знаете!
Тителев точно ломотой суставов страдал: простонал, по-тому что сквозь вой снеговой он расслышал, как — в стены бросается белое поле, дверями шарахая, точно оттяпывая толстой пяткою; вот «он» войдет, колыхаяся зобом — сееброволосый, под бременем болей заохавший.
— Он —
— Химияклич —
— старик!
И сжимая в грудях кулаки, он попросит опять, как просил уже (громким, грудным человеческим голосом), чтобы открытие взять от профессора, — ясным профессору сделавши; долг его силу открытия делу рабочего класса отдать; это дело Терентий Тителев, убегая в Лозанну, «старик», как ребенка, в колени сложил.
Если бы только «старик» догадался, — открытие уже в руках?
Почему утаил перед партией?
Интеллигент с сантиментами —
— Терентий Тителев!
Если старик догадается?
И — из бессмыслиц, качающих все, что ни есть под окном, чтобы все, что ни есть, разорвать, — человеческий голос:
— И «т ы» — меня бросил?
— И «т ы» — отступился, товарищ, друг, брат!
Если он, даже он зашатался, так — что же Леоночка!
«Бац» — крыша —
— «бац!».
В двери — Леоночка!
Видела профиль его удлиненный и волчий: прижатые к узкому черепу уши; и нежною жалостью все передернулось в ней: он — овца в волчьей шкуре, которая травит… волков!
И, подкравшись, погладила:
— Брось ты, — Лизаша!
Но — знала: «овца» разнесет все препоны; ее разнесет, коли что!
— Ты бы лучше постукала мне!
Узкогрудой дурнушкой, бровки сомкнув, села; целилась в текст; дрезготнул «Ундервуд»; перещелкивали, как зубными коронками, клавиши; буквы плясали вприсядку.
И вдруг перестал: не слышался щелк.
Как вода рвет плотину и сносит стога с берегов, та, неслась она в прошлое; под неосыпные свисты; там пырснью отсвистнулся Козиев Третий, как занавес сорванный, из-под которого старая драма, — в который раз — пусто разыгрывалась; перед ней — промелькнули —
— Анкашин Иван,
— Кавалевер,
— Мадам Эвихкайтен!
Терентий же Титович, лежа на старом диване, наискивал лбом — не глазами, закрытыми книгой, которую, лежа проглядывал он; он ей — «муж».
Приподнялся на локте с дивана потертого-
— Что ж ты не пишешь?
Да как ей писать?
«Он», «отец» — невидимкою!
Мрак, одев фрак, из угла выступает двумя черно-синими баками, а не заостренными бронзовым черчем теперешней, перекисеводородной своей бороды, но все с тем же цилиндром; его громкий голос, — родной, — как густой фисгармониум.
Он в ней живет темпераментом негрским: она ж — негритянка!
— Опять все напутала?
И над машинкою, — клок бороды, желтой, шерсткой: е бронзовой!
— Нет, я уж сам!
Двери остались открытыми; видели: Терентий Титович в тускленьком свете стоял — руки в боки, вперясь бородою в колпак «Ундервуда»; снял, сел; чистил клавиатуру; нацелился в текст; двумя пальцами задроботал.
Завернулась она от него занавесочкой черной; сугробы острились серебряно в голубоватом растворе; и — думалось: неописуемый ужас прошелся меж ней и отцом — вот уж два половиною года.
Из ротика — быстрый дымок; окно желтое из кабинета стреляло квадратами света; и крест проморчил в снега за окном; но в кресте теневом — вдруг очком встарантил… Никанор: точно сыщик!
Язык показала в окно; и — упала на черное кресло, чтоб Желтым ужасным пятном вырезаться с него:
— Знать, преступник: отец, — до рожденья!
Упала: но пав, раскосматясь, вскочила; и — бегала в Желтом халатике с крапами, в воздух стреляя дымками.
В открытых дверях кабинетика лихо могучие плечи упо-рились, жестко усы подымались; трещал «Ундервуд»: —
— тах-тах-ах!
Пусть «отец», изживающий высшие чувства свои детородными органами, — каторжанин! Пусть он гримасирует рожей, надетой на духе мятущемся, — пусть! И на ней — его маска: распухшие губы!
Преступны и он, и она — до рождения, — в мире, преступном еще — до творения!
Агния, злая, беззубая, сунулась в дверь перевязанным ртом:
— Самоварчик-то — вздуть?
— Как вот это морщавое тело, душа у меня!
Верещало: за окнами.
И полосатою шапочкой цвета протертых каштанов и желтым капотом в подушку зеленую коврика карего с креслица черного грохнулась.
Из-за окна бирюзовый прорыв, скалясь желтою тенью и черною тенью, — сквозь серые, бледные, бирюзоватые и серебристые прорвины фосфорами улепетывал, силяся с оси сорваться, как лошадь с оглоблей.
И вдруг: —
— как рукой теневой, по головке погладило
облако черное —
— скрылась луна.
Ей казалось, что это погладила черная тень деревянного негра, — того, под которым валялась на шкуре малайского тигра она. Ночь смыкала свои негритянские полчища.
Черненький котик с подушки ей руку царапал:
— Брысь, брысь!
И ногой оттолкнув Владиславика, стрелками глазок нацелилась, припоминая тот самый (увидела перед «тем самым») свой сон, —
...— как явился чернявый мальчишка во сне; он с кривою улыбкою (и Владиславик, когда остаются вдвоем, улыбается так) — ей протягивал ножик: «Ножом ты его» — Показалось: «Ножом ты — отца»; оказалось: «Ножом ты — меня!»
Еще вспомнилось: видели ж лужицу крови пред дверью отцовской квартиры; и видели, как незадолго до этого сел черномазый мальчишка пред дверью.