Том 4. Маски - Страница 87


К оглавлению

87

Он — тот испуг!

— Заключенные в камень, — не видят звезды!

Поглядела на них сине-черная впадина: я — пред тобою, с тобою; не плачь, или — плачь: плачем вместе!

И капнула, как самоцветной слезою, — звездою.

Ей руку пожал; и — сказал:

— Ну — пойдем!

Но едва повернулись и стали спускаться с террасы, зажмурившись от самородного блеска, — под окнами тень от них; бросилась.

Он Серафиме, свои же слова вспоминал, — на тень показал:

— Я в саду говорил, что она только — хмарь; было время: я — тень от пяты, — содрогаясь от страха, тащился по жизни; теперь сообразно с законами оптики, будем отбрасывать мы эту тень.

И повел от террасы на выроину, над которой когда-то и он, повинуясь инстинкту животного, кровью кропя на бурьянники, — околевал.

Пальцем ткнулся под ноги себе:

— Вы запомните: здесь — вы стоите…

— Да где ж я стою?

Утаив от нее свою боль, он пролаял:

— Могила — пса: Томочки…

И удивлялась она, почему так торжественен он.

А он повесть себя самого же себе самому — пересказывал:

— Стал человеком!

И вздернули голову.

Звезды шатались лучами; от мрака и выблесков в ухе, как взвизгнет: стрижи над крестом колоколенным так пролетают, как над головой эти дико визжащие звезды; —

— казалось ему, что за звезды пророс: головой.

И глаза опустил на нее, ей любуюся: мордочку вздернув, глядела на звезды, как ласточка; шейка да носик: ни глазок, ни лобика!

— Жизнь моя!

И разведя свои руки, и кланяясь жизни меж ними, следил за ней глазом, который покоился в собственных блес-ках, как будто в слезах; свои руки локтями сведя; раскрыл пальцы и медленно приподымал, чтобы в воздух отдать; наблюдал с удивлением, как принимала она его жизнь, сжавши пальцы свои под губами, склоняясь под отданное.

А летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись — над головою не нашей планетной системы, — чтобы Зодиак был возложен венком семицветных лучей!

И вселенная звездная стала по грудь: человек — выше звезд!

То снежиночки из набежавшего облака: падали; видел: под ботиком ползают, как бриллиантовые насекомые.

* * *

Отдал ей руку:

— Ведите меня: к своей матери…

И — слова матери вспомнились: ей:

— Нет любее, когда люди людям становятся любы!

Пырснь радуги от зарастающей звездами муфты; и —

буйной походкой пошла —

— от восторга!

И опередила себя самое — оттого, что старалась со всем, что ни есть, соступать по снежку, к звездам выбросив личико, — камень сквозной, турмалин розоватый!

Уписывал манную кашу

Передняя тесная — в полутенях; и — ударилось в ухо:

— Так чч-то?!

Дело ясное, что — Никанор.

И в цветочки, — голубенький с аленьким, всею клокастою кучею меха профессор просунулся, точно медведь, появляясь на кремовом фоне обой, чтоб разглядывать, как Никанор, метнув ногу на лампочки желтого кресла, рукой захвативши колено заплатанное, отчеканивал: в пар самоварный:

— Мы — с братом, Иваном!

Заметил клокастую шубу; и — ногу спустил; побежал из-за столика, от самоварного пара, в котором, блистая огромным очком, поднялась небольшого росточку старушка в капоте коричневом:

— Фимочка, — ты?

Но увидев ком меха, она уронила вязанье.

— Брат, — с пренебрежением и недовольством воскликнул взапых Никанор.

— А, так вот это кто?

И старушка всплеснула руками; и тень на обоях всплеснула руками.

А «Фима», состегивая с себя шубу, заметила, как торопился профессор свалить кучу меха на стул, чтобы, вглядчиво дернув усами, просунуться носом из двери и в кремовом фоне клокаститься белыми усищами; нос, как верблюд бурдюки, потащил два очка.

Зашатавшись лопаткой, шатая предметы, с тяжелым притопом пошел подмаршевывать он, не сгибая колен, как под музыку; чашки дрежжали; и бюстик Тургенева, прыгнув, упал.

— Домна-с, — в корне взять, — шопотом осведомлялся об отчестве, — Львовна-с?

И видел: капота белясые лампочки, кресла лиловые лапочки.

— Добро пожаловать: Фимочкин друг, — значит, мой, — протянулась старушка руками, которые… взвесились… в воздух.

Профессор, не взявши руки, отвернулся и выпятил грудь, точно тачку тащил он на гору: расширивши ноздри, расставив усы и усами чеснув седину, бросил в сторону нос, угрожающим ставший; и — рявкнул огромным отчетливым чохом!

И стал — добрый нос, выразительный нос; и усы продобрели; и — руку, сломавшись, потряс.

— Ты бы, брат, осторожнее: стену пробьешь, — Никанор отозвался на чох.

В юмористике слышались: боль и тревога.

— Садитесь же.

Он, головой сев в лопатки, зашлепнулся в кресло; затрескал крахмалом; готовился слушать старушку: с большим удовольствием, носом пыхтя, как динамо-машиной, старушку разглядывал; и — дело ясное, — розовая-с.

Точно сладкую манную кашу уписывал он.

Стоголовое чудище: Эа

Малютка вокруг невесомою поступью топала и забыстрела глазами и зубками.

— Чай?

— Подвари.

— Никанору Иванычу спичек?

— Морского печенья, профессор, — смеялась без смеха: умела затеивать с ним при других свои детские игры.

Профессор, поставив два пальца свои под очки, приподнявши очки, пятил нос на старушку с достоинством, но с любопытством, казавшимся жадным, и пальцами бороду греб от усилия сообразить, как с ней быть, чем занять и каким каламбуром упестать: серебряная-с, — говоря рационально.

Она приставала:

87