А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
— Что? — Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
— Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик — кричмя.
— Серафима Сергеевна?
— Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
— Ну?
— И вы — тут?
— И я — рада!
— Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице — опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», — промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
— Вы меня проведите к себе: я — боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, — узкотазая, маленькая, — наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
— везде с перекурами, —
— за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
— Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
— Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
— Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
— Должна принести благодарность.
— Ну, ну, — с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
— Обои сиреневые…
— Прелесть что!
— И — не прелесть!
— Сама выбирала…
— Вкус ваш!
А — что дальше? Ничто?
Нет, — «Глафира Лафитова».
— Ну, — что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то — появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима — ни звука.
— Ну вот: и — прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?
Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:
— Вот — тут вот: вот — уборная…
Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.
— Вот — выключатель: вода — не спускается.
И — как невинно взглянула:
— И — поговорили.
Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, — не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!
Сделалось совестно: и — помогала головкой угрюмо.
Когда б понимала, то, —
— вероятно бы, —
— с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и — песенки ей колыбельные петь!
— Ну?
И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.
Тут же профессор увидел: —
— робея, дурнея и переминаясь в пороге, из двери просунулась робкая девочка в платьице с розовым отсверком, с рыжими пятнами, с черненьким крапом; и — с книксеном.
Книксен не сделав, стояла с открывшимся ротиком, платье свое теребя.
Зарябило в глазах: точно рой черных мушек в глаза ему кинулся, с платья снимаясь.
Во что-то нацелясь, он сдернул очки, потянувшися носом разведывать воздух.
— Жена моя, — скалясь, как тигр, руки выбросил Тителев, — Элеонора!
И в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами. Шаркнул профессор, теряяся:
— Рад!
А Леоночка, лобиком бросив свою завитую головку, бодаясь головкой, отпрянула в тень, потому что профессор спиною вдавился между Серафимой и братом.
Как будто в бега друг от друга пустились: спинами!
Тотчас, взяв в руки себя, —
— Рада!
— Рад! —
— Руки сжавши друг другу, присев друг пред другом на кончиках кресел друг друга разглядывали.
И профессор с лукавою шуткой провеял на Тителева белым усом.
— Я вот-с… Говорю себе: ясное дело, — супруга твоя еще маленькая… Кашку кушает!..
А Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась; будто весеннее солнце блеснуло в глаза, а не этот косматый старик, на нее поглядевший с лукавою лаской; как дерево зыбкое, вдаль уплывая вершиной за ветром, корнями привязано к твердой земле, — так она свой порыв передерживала: в ноги пасть; и на мужа косилась украдкой, разглядывая удлиненный затылок, — и узкий, и волчий: волчиная стать, волчьи уши, прижатые к черепу: —
— знала она, что — овца: в волчьей шкуре; и стало ей жалко его.
А профессор — медведица!
Стала живулькою розовой, чуть не спросив.
— А что Митенька?
Передержала себя: это быль; но быль — пыль!
И припомнилось ей, —
— как —
...— схватяся за львиные лапочки кресла, вскочив, чтоб бежать, будто — орангутанг, не «отец», рассыпался профессор в любезностях!